Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Привет, Map, это я. Самуэль. Я бросаюсь к трубке с такой скоростью, будто опаздываю на поезд. Да, привет, как ты? Умираю, хочу тебя видеть. У меня новости о Монги и Мине, прежде всего о Мине, расскажу при встрече. Сегодня вечером вылетаю в Париж. Ты приедешь только на время или насовсем? Сам не знаю. Ты мне потом скажешь. Я? Что я должна понять? Зависит от тебя, потом увидишь. Что делала сегодня? Опять, наверно, читала своего Марселя или смотрела по телевизору «Qu'est-ce qu'elle dit, Zazie?»[254]и бочками пила кока-колу лайт. Не угадал. Я видела сон с вами. С кем с нами? Со всеми-всеми друзьями. Я тебе потом расскажу его, черт, поторопись, я тоже сгораю от нетерпения обнять тебя. Худышка, как здорово, что ты мне это говоришь! Я не худышка, я толстушка. Я сильно нервничал, потому что совсем не знал, как ты меня примешь. А я тебя страшно ругала, Самуэль. Пока тебя не было, я снова вернулась назад в прошлое, в наше прошлое, которое было там, на Кубе, и это изгнание, такое проклятущее, – я представила возвращение. Но ты думала обо мне в рамках обычной своей ностальгии или как-то по-особому? Я говорю, имея в виду одно известное воссоединение – помнишь? – «в рамках этого воссоединения, компаньерос»… Сможем ли мы любить друг друга? Приезжай скорее и не скучай. Как так, не скучай? Неужели мы уже вот-вот начнем этот торжественный акт? Перестань дурачиться, я серьезно. Я тоже. Жду. До завтра, любовь моя.
Тут же я набрала номер Шарлин. Ответа нет. Ответь же, Шарлин, ну пожалуйста. Алло? Как хорошо, что ты дома! Я только что вошла, ходила на распродажу по скидкам в универмаг «Прентам». Что случилось? Слышу, ты возбуждена. Наконец-то позвонил Самуэль, завтра он приезжает. Я же тебе говорила, что он позвонит, превосходный мальчик, какое утешение, он нисколько меня не разочаровал. Послушай, завтра я оставлю тебе дома вина, что-нибудь еще нужно? Не беспокойся, дорогая. Я могу купить черной фасоли, а ты посвятишь себя чему-нибудь более серьезному, поразмыслишь о будущем, то есть я хочу сказать, не будь злюкой. Не знаю, черная фасоль у меня есть, я купила ее недавно, не волнуйся. Как знаешь, золотко.
Уф! По этому случаю стоит сделать пару глотков рома. Сначала я разливаю по углам кухни лужицы мертвецам, чтобы они потом не говорили, что я забыла их, чтобы не сердились на меня, я всегда помню о вас: Хорхе, отец Самуэля, Грусть-Тоска, хотя ее я знала только по дневнику Самуэля, кажется, он ее придумал – две смерти, связанные у меня с ним.
Папито, я вижу его на пляже Гуанабо, прямой черный локон, падающий ему на глаза, он убирал его рукой или встряхивал головой, или попросту сдувал; хоть он и не отличался обильной растительностью на лице, ему нравилось носить жиденькие усики, глаза у него были чернее земли, почти как у Самуэля, но без золотого зернышка в центре; он играл с нами, девчонками, в волейбол, пользовался случаем и терся сзади своим проворным стручком, запрятанным внутри плавок, шутить у него никогда не получалось, но он старался, и мы притворялись, что нас прямо распирает от смеха, он метил в женихи стольким девчонкам, но был робкого десятка – даже за собственной бабушкой не решился бы ухаживать. Как-то он ехал автобусом, возвращаясь в Гавану с пляжа Гуанабо, и один здоровенный негр залепил ему пощечину, а Папито спокойно, потирая челюсть, ответил ему: я не убиваю тебя, старик, потому что не хочу, чтобы говорили, что я расист. Из-за этого Вивиана разругалась с ним, только из-за того, что Папито при нас струсил, и она в расстроенных чувствах набросилась на него; собирай пожитки, Папи, такого мне даром не надо, ты упустил свой шанс, не понимаю, как ты не врезал по этому черномазому рылу. Конечно, Вивиане подавай других, более задиристых, тех, у кого зубы золотые да на мизинцах ногти величиной с лезвие ножа, тех, кто вытирает пот накрахмаленными платочками и не отрыгивает при всех, но прикрывает зубы, тоже золотые, той же самой тряпкой, полной соплей, сопливчиком то есть. Папито, за тебя, настоящий ты мой человек, мой товарищ, я люблю тебя, хотя тебя уже нет, тебя пожирают червяки, кусочек за кусочком. Я пью за тебя, собрат, чтобы в новой жизни ты порхал бабочкой над Гуанабо посреди Дель Норте, ты говорил, что женщины у нас все измотанные и выжатые как лимон, а мужчины только и знают, что изрыгают проклятья и поливают всех и вся. Нет, ты никогда не выходил из себя, ты даже если и матерился, то продолжалось это ровно пять секунд, а потом ты сразу же все забывал. Ты хотел стать инженером, эта профессия была для тебя, говорил ты. Так оно и исполнилось, это твое желание.
Еще один мой мертвец – бабалоче из Реглы я так и не узнала его имени, потому что встретилась с ним, когда его уже не было среди живых, возьми, отец, и за тебя глоточек рома, не сердись слишком на меня. Потом я увидела и других умерших, но никто не заговорил со мной, никого из них я не знала при жизни, впрочем, как и этого, из Реглы. Сначала мне является свет, голубой свет, потом я чувствую аромат духов, которыми любят прыскаться мертвецы, а вскоре слышу их сопение, чувствую дыхание и различаю слова, и в тот же миг они начинают пощипывать и царапать меня. Одна такая мертвая никак не могла расстаться с моей шеей; она вцепилась в мой затылок, даже булавки в ход пустила, так старалась; из желудка подымается горькая отрыжка, там словно десяток пауков соткали паутину. Мертвецы противны на вкус, они сильно горчат, хотя есть и отдельные особи, которые ловчат и обманывают, намазывая себя толстым слоем мармелада или пчелиного меда. Еще одна лужица рома для всех вас. Андро однажды сказал, что к сорока годам рядом с нами начнут умирать любимые существа. Он ненамного ошибся.
Я встаю рано, около восьми, выскакиваю на улицу, сажусь в метро на станции «Салли-Морлан», доезжаю до «Понт-Нёф», поднимаюсь наверх, возвращаюсь на несколько кварталов назад, в сторону бульвара Сен-Мишель; я хочу купить платье, что-нибудь модное, хотя моя мода всегда одна и та же: длинная юбка неизменных тонов и удобные туфли. В кафе «Клюни» выпиваю две чашечки крепкого кофе, подсветленного несколькими каплями молока, съедаю круассан, обильно смазанный маслом. Едва открываются магазины, тут же устремляюсь в них. Пробежав по «Наф-Наф», «Кёте-а-Кёте», «Этам» и по другим, я в конце концов выбрала кое-что на свой вкус: приталенное платье в бело-синий цветочек, жакет небесных тонов и черные, очень легкие туфельки. Я вся цвету от счастья, и люди замечают это, а я и не скрываю своей радости, иду так, словно в прошлую субботу выиграла миллион в лотерею. На углу, напротив кафе, там, где пересекаются бульвары Сен-Мишель и Сен-Жермен, африканец расстелил на земле лоскутную скатерть и продает авокадо, уже наполовину почерневшие, но это не важно, я покупаю три штуки, Самуэлю нравится салат из авокадо с большим количеством нарезанного колечками лука. Не пойти ли мне в кино и не посмотреть ли какой-нибудь фильм, шедший на фестивале в Каннах? Но ходить в кино днем – только голова разболится, к тому же, едва выходишь из кинотеатра на солнечный свет, фильм мгновенно исчезает – словно засвечивается кинопленка, – а вместе с ним и впечатление от увиденного. У меня астигматизм. Словом, я решаю сходить в музей Клюни, в средневековые термы, я была там раньше, но сегодня меня тянет туда, где темно.